А.Е. Кунильский
Русская культура ХIХ века имела один символ (или девиз), который можно считать в высшей степени репрезентативным для нее. Этот девиз -- “жизнь”. Его мы находим на знаменах самых разных эстетических, философских и политических направлений. Апеллировали к жизни, защищали права жизни, бились над разрешением ее загадок все.
Одним из наиболее показательных в этом отношении документов является статья молодого Ивана Киреевского “Девятнадцатый век”, открывающая первый номер его журнала “Европеец” за 1832 год: “…час для поэта Жизни наступил, -- провозглашает Киреевский. -- Ибо жизнь явилась ему (человеку того времени. -- А. К.) существом разумным и мыслящим, способным понимать его и отвечать ему, как художнику Пигмалиону его одушевленная статуя”[1]. За два года до этого Николай Надеждин в своей докторской диссертации поместил аналогичную формулу -- “где жизнь,
там -- поэзия”[2], и ей суждено было в русской критике большое будущее. Она легла в основу эстетической концепции ученика Надеждина Белинского, ею восхищался Аполлон Григорьев, руководствовались Валериан Майков и Чернышевский -- люди, как мы понимаем, не совсем одной епархии. Но всех их объединяет то, что “жизнь” для них -- это какое-то особое (если так можно сказать -- маркированное) слово, обозначающее некую неформальную, реальную ценность, в границах которой (очень растяжимых) оказыва-
ются представления о любви, о свободе, о природе, об истине, самобытности и т. д. и т. д. Причем отношение к “жиз-
ни” носило прямо-таки чувственную, эротическую окраску,
о чем свидетельствуют употребляемые разными авторами метафоры: у Киреевского это Галатея, возлюбленная Пигмалиона; у Ап. Григорьева вызывают религиозный экстаз моменты, когда она -- “жизнь” -- “приподнимает свои покровы”[3]; у Белинского лермонтовский Печорин “бешено гоняется <…> за жизнью, ища ее повсюду”[4]. И обратно: герои-
ни русских писателей сравниваются с жизнью, являются ее носительницами, выразительницами и т. д. Об Улиньке во втором томе “Мертвых душ” говорится: “Это было что-то живое, как сама жизнь”[5]. Наташа Ростова (Наталия -- “природная”) у Толстого представляет “веру в жизнь, в наслаждения жизни” (“Война и мир”, т. 4, ч. 4, III)[6]. В романе Достоевского “Подросток” Катерина Николаевна Ахмакова -- это “живая жизнь”[7]. Можно привести немало подобных примеров из русской литературы[8].
Откуда же такой энтузиазм? Может ли он объясняться естественной для человека любовью к жизни? Я думаю, это не единственная причина. Не знаю, как в других странах,
а у нас в России -- и в девятнадцатом веке, и в двадцатом -- произносимое с особым чувством (с нажимом) слово часто является сигналом, паролем, намеком -- и в этой недоска-
занности есть особая прелесть и сила. Так было и со словом “жизнь”. Мне представляется, что значимость и его, и того, что за ним стояло, была связана с ситуацией, в которой оказался человек ХIХ столетия -- времени, когда умирала вера. “Жизнь” становилась на место того, что раньше называлось “Богом”, “душой”.
Еще Вольтер противопоставлял понятия “жизнь” и “душа” как нечто реальное и не очень. “Идея души -- такой, как ее обычно бездумно понимает толпа, -- писал он, -- это самое глупое и безрассудное из того, что когда-либо вбивали себе в голову люди”[9]. В бессмертие души он, как известно, не верил, поэтому с сочувствием отмечал, что “все восточные народы называют «жизнью» то, что мы именуем «душой»…”[10]. А восточные народы действительно полагали, что “душа
тела в крови” (Лев. 17:11), “кровь есть душа” (Втор. 12:23), т. е. рассматривали “душу” как нечто материальное и смертное[11], таким образом душу в позднейшем -- христианском -- смысле не признавая.
Через сто лет после Вольтера устойчивость обозначенной им культурной традиции подтвердит другой западный автор -- Ницше, которому тоже суждено будет стать очень популярным в России. Его философия строится именно на противопоставлении “жизни” -- “богу”. Ницше утверждал, что “понятие «бога» выдумали как противоположность жизни, -- все, что вредно, отравляет, вся смертельная враждебность к жизни, собрано в нем в невероятное единое целое!”[12]. Ницшевский Заратустра с его рефреном “бог умер”[13] представлен как “защитник жизни”[14] (кстати, сама жизнь признается: “…и во всем я женщина…”[15]; в этой же книге читаем: “…кровь есть дух”[16]; во время создания “Заратустры” Ницше описывал свое состояние так: “Само тело одухотворялось: оставим «душу» в стороне”[17]).
Однако вернемся к рубежу ХVIII и ХIХ веков. Фети-
шизация жизни -- одна из характерных черт раннего романтизма, который, впрочем, довел здесь до крайности то, что было у Гердера и Гете. “Император романтизма” Новалис писал: “Жизнь есть нечто подобное цвету, звуку и силе.
Романтик изучает жизнь так же, как живописец, музыкант
и физик изучают цвет, звук и силу. Тщательное изучение жизни образует романтика…”[18]. Жизнь -- это и есть, собственно, главный предмет романтизма. Следствием такой увлеченности жизнью, влюбленности в нее зачастую было
разочарование. Это проявляется у Байрона, один из героев которого (Манфред) жалуется:
Жизнь нас гнетет, как иго, как ярмо,
Как бремя ненавистное, и сердце
Под тяжестью его изнемогает[19].
Итак, к началу ХIХ века в европейской и русской культурах “жизнь” стала осознаваться как особая тема и проблема. Со свойственной ему отзывчивостью не мог пройти мимо нее и Пушкин.
В его ранней лирике дают о себе знать и идущая из ХVIII века гедонистическая традиция в литературе, и особенности юношеской психологии, и характер эпохи (как выразился один из героев Константина Леонтьева, -- прав-
да, говоря о более позднем времени, -- “тогда чувств не было никаких, кроме снисходительности, веселости и тщеславия”[20]). Вся проблема заключалась в том, чтобы не чувствовать себя незваным гостем на “жизненном пиру” (“Князю А. М. Горчакову”, 1817)[21], чтобы испить из “чаши жизни” (“Кривцову”, 1817 -- 1; 326; “Нет, нет, напрасны ваши пени…”, 1819 -- 1; 386), чтобы не дать “цвету жизни” (“Элегия”, 1816 -- 1; 214) засохнуть, прервать “тяжелый жизни сон” (“К ней”, 1815 -- 1; 184), -- а для этого нужно одно: любить. Словом -- “пока живется нам, живи…” (“К Каверину”, 1817 -- 1; 245).
Первые печальные опыты взрослой жизни и влияние Байрона приводят Пушкина-романтика к разочарованию
в жизни. Причем знаменательным представляется то обстоятельство, что этот мотив -- разочарования в жизни -- оказывается связанным, с одной стороны, с темой демона, а с другой -- с проблемой бессмертия души. Именно демон, который сам “на жизнь насмешливо глядел” (“Демон”, 1823 --
2; 159), внушает лирическому герою Пушкина взгляд на жизнь как “бедный клад” (“Бывало, в сладком ослепленье…”, 1823 -- 2; 157). Еще более выразительное определение жизни появляется в стихотворении “Надеждой сладостной младенчески дыша…” (1823), где именно невозможностью веры в бессмнртие души объясняется привязанность к земному существованию:
Когда бы верил я, что некогда душа,
От тленья убежав, уносит мысли вечны,
.............................................
Клянусь! давно бы я оставил этот мир:
Я сокрушил бы жизнь, уродливый кумир…
(2; 156. Курсив мой. -- А. К.)
Обретение душевного равновесия и большей объективности мировидения, чем характеризуется михайловский период, не вносит особенной новизны в представление Пушкина о сущности жизни. Характерно в этом отношении, что для Пимена в “Борисе Годунове” жизнью является то, что было до его пострижения (“Я долго жил и многим насладился” -- 5; 234), и Григорию он дает наказ описывать “все то, чему свидетель в жизни будешь” (5; 237). Заметим: не участник, а свидетель, наблюдатель. То есть получается, что жизнь -- она вне монастырских стен, вне монашеского бытия. Если в вопросе о сущности жизни все покамест оста-
ется по-прежнему, то в вопросе о ценностях появляется
нечто новое. Оказывается, не свобода, не слава, не интенсивность полнокровной жизни и обилие чувственных удовольствий являются главными ценностями, а “едина разве совесть <…> Да, жалок тот, в ком совесть нечиста” (5; 243).
“Книгой жизни” в творчестве Пушкина можно назвать роман “Евгений Онегин”. Образ жизни в этом произведении многолик и неоднозначен. Вначале жизнь предстает чем-то пестрым, однообразным и утомительным (ср.: гл. 1, XXXVI), и кажется, единственное, чему она может научить, -- это презирать людей (гл. 1, XLVI). Евгению жизнь представляется предсказуемой и потому неинтересной (ср.: гл. 1, XXXVI, XXXVIII). Подозревать в жизни тайну может только наивный Ленский (гл. 2, VII). Но вот Онегин, что называется, задел жизнь за живое -- и она показала ему свой хребет:
в момент, когда он видит на снегу тело убитого им Ленского, душевное состояние героя описывается так:
Мгновенным холодом облит
..................................
Сражен, Онегин с содроганьем
Отходит… (гл. 6, XXXI, XXXV)
Это уже не привычная зевота (гл. 2, II) -- характерный для Онегина знак отношения к жизни! Ее предсказуемость оказывается мнимой (“Но жалок тот, кто все предвидит” -- гл. 4, LI). Вспомним, как герой, уверенный, что он знает жизнь, во время первого объяснения с Татьяной обсуждает с ней возможные варианты: если они поженятся, то будут несчастны, потому что он очень скоро начнет хандрить,
а она страдать; а что она полюбила -- это нормально, это
соответствует ее возрасту, но она полюбит снова и т. д. -- гл. 4, XIV--XVI; все вышло не так: она как любила, так и продолжает его любить, и что самое неожиданное -- он сам
в нее влюбился: “Как я ошибся, как наказан” (гл. 8, XXXII). В жизни все оказывается так просто и сложно одновременно. Изображение именин Татьяны и всего, что за ними последовало, весьма показательно в этом отношении, это так по-пушкински и по-русски: сочетание милой и пошловатой обыденности обстановки, патетически-наивного ее осмысления и страшной реальности -- смерти. Смерть Ленского и нравственная стойкость Татьяны показывают Онегину, что в жизни есть нечто серьезное. Но в целом остается непонятным: зачем все? зачем человеку суждено делать трагические ошибки и потом страдать от этого? какой в этом смысл? Недовольство жизнью -- это лейтмотив финала романа, и здесь сливаются голоса героя, героини и автора. После отповеди Татьяны состояние Онегина вряд ли отличается от того, каким оно было во время путешествия:
Я молод, жизнь во мне крепка;
Чего мне ждать? тоска, тоска!..
(“Отрывки из путешествия Онегина”)
Татьяна о своем настоящем говорит: “Постылой жизни мишура” (гл. 8, XLVI). И наконец автор признается, что ему невыносимо “глядеть на жизнь, как на обряд” (гл. 8, XI), жалеет об окончании труда, который давал “забвенье жизни” (гл. 8, L), и называет блаженными тех, кто оставил роман жизни недочитанным, то есть рано покинул “праздник жизни” (гл. 8, LI).
В лирике конца двадцатых -- начала тридцатых годов мотив “жизни” приобретает особую смысловую и художественную весомость. В “Воспоминании” (1828): “И с отвращением читая жизнь мою” (3; 60). В том же году:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
...............................
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум.
(“Дар напрасный, дар случайный…” -- 3; 62)
Но собственные страдания и теперь уже реальные разочарования не сопровождаются нигилистическим отношением к жизни вообще и проклятиями в ее адрес:
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять.
(“Брожу ли я вдоль улиц шумных…” -- 3; 136)
В этих четырех строчках -- добрая половина той проблематики, которую мы находим в исповеди Ипполита Терентьева (роман Достоевского “Идиот”), и предвосхищение ответа, который дает Ипполиту князь Мышкин: “Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье!”[22]. Точно так же характеристика адресата в стихотворении “К вельможе” (1830):
Ты понял жизни цель, счастливый человек,
Для жизни ты живешь (3; 168) --
отзовется в разговоре Алеши и Ивана Карамазовых:
-- Я думаю, что все должны прежде всего на свете жизнь полюбить.
-- Жизнь полюбить больше, чем смысл ее?
-- Непременно так, полюбить прежде логики, как ты говоришь, непременно чтобы прежде логики, и тогда только я
и смысл пойму[23].
По Пушкину, жить для жизни не значит жить бездумно
и беззаботно. Об этом свидетельствует качественно новая формула, возникающая в его стихотворении “Элегия” (1830): “Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать” (3; 178).
В 1830 году, когда роман “Евгений Онегин” был окончен как бы признанием, что жизнь и то, что она делает с человеком, -- это неразрешимая загадка, Пушкин пишет “Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы”. Там есть выражение, которое, прочитав, забыть невозможно: “Жизни мышья беготня…”. Но есть и другое -- стремление во что бы то ни стало разрешить загадку жизни:
Я понять тебя хочу,
Смысла я в тебе ищу… (3; 197)
И чтобы понять этот смысл, Пушкин возвращается
памятью к годам своего ученичества, к началу процесса
познания, пытаясь выяснить для себя: тому ли он учился, чему нужно было учиться. И теперь осознает: нет, не тому. Об этом -- в стихотворении “В начале жизни школу пом-
ню я…” (1830). Демоны гордыни и сладострастия отрави-
ли его душу, а ведь истина была рядом, но “полные святы-
ни словеса”, признает поэт, он истолковывал “превратно”
(3; 201).
Чувство влюбленности в жизнь пронизывает написанные всё в том же тридцатом году “маленькие трагедии”. Заметим, что жизнеотрицание присуще богоборцу Сальери (“хоть мало жизнь люблю” -- 5; 363), а гениальность Моцарта объясняется не просто тем, как думал Белинский, что ему больше от природы досталось[24], но его способностью радоваться жизни и в ней участвовать. Во всех “маленьких трагедиях” этот мотив очень важен, однако значение “Пира во время чумы” для нашей темы трудно переоценить. Название произведения является точной (и в христианском духе вы-
держанной) характеристикой положения каждого человека
в этом мире. Как напишет через четыре года Пушкин:
…мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить… И глядь -- как раз -- умрем.
(“Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…” --
3; 278)
В начале “Пира” Председатель предлагает выпить за первого умершего из их компании:
Я предлагаю выпить в его память
С веселым звоном рюмок, с восклицаньем,
Как будто б был он жив. (5; 413)
И все пьют чокаясь, не за упокой, а за здоровье, “как будто б был он жив”. Вот именно -- как будто! Это игра, все делают вид, что он жив, но как можно игнорировать смерть, не веря в вечную жизнь? Здесь ярко проявляется особенность секуляризованного сознания нового времени: не верить в бессмертие души и при этом вести себя так, как будто собираешьс¤ жить вечно. Впрочем, и у Пушкина мы находим нечто подобное:
Нет, весь я не умру -- душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит…
(“Я памятник себе воздвиг нерукотворный…” --
3; 373)
По сравнению с “Андреем Шенье” (1825) (где герой пе-
ред казнью говорит: “Я скоро весь умру” -- 2; 261. Курсив мой -- А. К.), это нечто, но все равно как будто не умру.
Вернемся к трагедии “Пир во время чумы”. В песне Мери умершая девушка обещает своему живому возлюбленному:
А Эдмонда не покинет
Дженни даже в небесах! (5; 415)
Видимо, именно это упоминание о небесах и вечной жизни вызывает недовольство Луизы: “Не в моде / Теперь такие песни” (5; 416). Но неверие не делает человека более смелым. Именно о Луизе, испугавшейся телеги с мертвецами, Председатель говорит: “И страх живет в душе, страстьми томимой” (5; 417) (то есть слишком привязанной к чувственной жизни). И дальше -- в песне Председателя -- о том, что следует жить, не боясь смерти, и о том, что упоение опасностью для жизни это “бессмертья, может быть, залог” (5; 419). Но все это -- диалектика невера интеллигента. Слова Священника “Матильды чистый дух тебя зовет” Председатель явно не принимает всерьез: откуда зовет? из рая? какой рай? рай на земле, в любви (“она <…> знала рай
в объятиях моих” -- вот символ веры плотской цивилизации ХХ века). И вдруг Председатель восклицает:
Где я? Святое чадо света! вижу
Тебя я там, куда мой падший дух
Не досягнет уже… (5; 422)
Где я? -- то есть что я вижу, куда я вдруг попал? -- Попал на мгновение в настоящий, а не метафорический рай. Но присутствующие не понимают того, что произошло с Председателем, и истолковывают по-своему:
Он сумасшедший, --
Он бредит о жене похороненной. (5; 422)
Это произносит “женский голос” -- может быть, той же Луизы, которая упоминание о небесах назвала немодной песней. Впрочем, так мог сказать любой из присутствующих, тех, которые отвечали Священнику:
Он мастерски об аде говорит!
Ступай, старик! ступай своей дорогой! (5; 420)
Это так напоминает реакцию просвещенных афинян на проповедь ап. Павла: “Услышавши о воскресении мертвых, одни насмехались, а другие говорили: об этом послушаем тебя в другое время” (Деян. 17:32). Но Председатель, узревший рай, “остается погружен в глубокую задумчивость” (5; 422). Так тема жизни земной закономерно переходит
у Пушкина в тему жизни небесной. “Полные святыни словеса”, посеянные когда-то в душе юного Пушкина и, казалось бы, заглохшие безвозвратно, дали-таки свои плоды.
Было бы неправильным полагать, будто в вопросе
о жизни Пушкин пришел к тому, что Достоевский называл “покладистой гармонией”. Образ жизни, проблема жизни всегда продолжали оставаться для него полными напряженности. Свидетельством этого служит поэма “Медный всадник” (1833). Именно в ней прозвучал горький вопрос -- и вопрос этот остался открытым:
…иль вся наша
И жизнь ничто, как сон пустой,
Насмешка неба над землей? (4; 388)
Это, может быть, самое трагическое произведение Пушкина начинается изображением гордого и самоуверенного человека (вернее, человекобога), замыслы которого блестяще реализуются, о чем свидетельствует прельстительная картина петербургской жизни, -- но могущество человека обманчиво, и наступает черед горестным вопросам… Затем попытка бунта и поражение, и наконец -- смерть. Однако
заканчивается поэма словом “Бог”, -- и это вряд ли можно признать случайным. Когда дело доходит до смерти -- без Него уже не обойтись, как бы ни пытался человек сделать это при жизни.
Таким образом, можно сказать, что Пушкин с присущей ему ясностью мысли зафиксировал и значимость образа-понятия “жизнь” для человека XIX века, и эксплицировал его содержание, и довел его развитие до крайних пределов. Русские писатели XIX века -- самые великие из них -- будут бродить по тем же тропам того же сада и в конце концов упираться в ту же ограду.
В романе “Война и мир” показано, как Пьер Безухов приходит к пониманию истины, и эта истина выражается формулой: “Жизнь есть все. Жизнь есть бог” (т. 4, ч. 3, XV)[25]. Вряд ли сам автор думал иначе. Вересаев впоследствии восхищался этим у Толстого и назвал его “художник жизни”[26] (применив к нему определение, данное самим Толстым
Чехову). Действительно, трудно найти другого писателя,
у которого бы так многосторонне и так ощутимо была представлена земная жизнь. Но, по-моему, прав был Мережковский, когда заметил, что в мире Толстого “словно висит надо всем безоблачно-грозное, низкое, «медное» небо и давит, так что сердце, наконец, сжимается от тоски, и кажется, -- нечем дышать, нет воздуха”[27], то есть неба в христианском смысле нет, и это было главной проблемой самого Толстого.
Тема жизни имела особую значимость для “почвенников”, которых один из них, Н. Страхов, назвал “пушкинской партией”[28]. В центре лучших работ Страхова -- а это разборы романов “Отцы и дети”, “Преступление и наказание”, “Война и мир” -- оказывается именно понятие “жизни”. Аполлон Григорьев со свойственной ему страстностью писал: “Кого любить? Кому верить? Жизнь любить -- и в жизнь одну верить, подслушивать биение ее пульса в массах, внимать голосам ее в созданиях искусства и религиозно радоваться, когда она приподнимает свои покровы, разоблача-
ет свои новые тайны и разрушает наши старые теории…”[29]. Себя Ап. Григорьев относил к людям, “верующим в жизнь, философию, искусство и национальность…”[30]. Заметим, религии, Бога в этом ряду нет. И это вряд ли случайно, вспомним пусть и более ранние -- масонского периода -- стихи этого автора:
Тщетно на распятье
Обращен мой взор --
На устах проклятье,
На душе укор.
(“С тайною тоскою…”, 1846?)[31]
В общем, представление Аполлона Григорьева о жизни можно выразить стихом из пушкинского “Разговора книгопродавца с поэтом” (1824), который он так любил повторять:
Вся жизнь, одна ли, две ли ночи?
В творчестве другого великого “почвенника” -- Достоевского -- тема жизни -- это большая и очень важная тема, достойная специального рассмотрения. Здесь только напомню, что себе Достоевский приписывал “кошачью живучесть”[32] и одним из его любимых пожеланий было “живите больше”[33]. Как уже упоминалось, Страхов справедливо указывал на особую роль “жизни” в концепции романа “Преступление
и наказание”[34]. Действительно, вспомним пожелания Порфирия Раскольникову: “отдайтесь жизни”, “жизнь вынесет”[35]. О том же говорит Алеша в “Братьях Карамазовых”: “Ах, деточки, ах, милые друзья, не бойтесь жизни!”[36]. Жизнь, живая жизнь -- на каждом шагу встречающиеся у Достоевского и его героев слова. Причем именно их частое использование свидетельствует о чувстве недостатка жизни (много говорят о том, чего не хватает, у кого что болит, тот о том и говорит), и здесь Достоевский был близок славянофилам, один из которых, Константин Аксаков, в 1857 году написал:
В недоступные пучины
Жизнь ушла, остался след:
Пред тобой ее пружины,
Весь состав, -- а жизни нет[37].
Конечно, в романах Достоевского жизнь есть. И это
не просто поток событий и интенсивность переживания.
У него, как верно подметил Д. Дарский, чувство жизни
“углубляется в скрытую душу вселенной и в сверхличное космическое чувство”[38]. Или, чтобы быть ближе к самому Достоевскому, вспомним слова старца Зосимы (Зосима -- “жизненный”):
Бог взял семена из миров иных и посеял на сей земле и
взрастил сад свой, и взошло все, что могло взойти, но взращенное живет и живо лишь чувством соприкосновения своего таинственным мирам иным; если ослабевает или уничтожается в тебе сие чувство, то умирает и взращенное в тебе. Тогда станешь к жизни равнодушен и даже возненавидишь ее[39].
Согласимся, что это именно та мысль, к которой мог подойти впавший в глубокую задумчивость Председатель
в “Пире во время чумы” Пушкина. Но русские писатели XIX века, вообще русские люди часто не могли или не хотели проявить последовательность в решении вопроса жизни. Снова и снова делалась ставка на жизнь, оторванную от ее небесных истоков, имеющую источник в себе самой. Какие же плоды принес этот витализм? Обо всех говорить не буду -- они известны. Сошлюсь только на мнение Александра Блока -- человека, выросшего в безрелигиозной интеллигентской среде и познакомившегося с “Добротолюбием” лишь в зрелом возрасте[40]. В поэме “Возмездие” (1910--1921), подводя итог веку девятнадцатому, он точно определяет состояние человека этого столетия: “и отвращение от жизни и к ней безумная любовь”[41]. Если в начале столетия Киреевскому жизнь предстала существом разумным и мыслящим, способным понимать человека и отвечать ему, если в середине столетия Ап. Григорьев призывал в жизнь одну верить, то по окончании века Блок подвел такой итог отношениям человека и жизни:
А человек? -- Он жил безвольно:
Не он -- машины, города,
“Жизнь” так бескровно и безбольно
Пытала дух, как никогда…
*© Кунильский А. Е., 2001
[1] Европеец: Журнал И. В. Киреевского. 1832. М., 1989. С. 15, 19--20.
[2] Надеждин Н. И. Литературная критика. Эстетика. М., 1972. С. 252.
[3] Григорьев Ап. Литературная критика. М., 1967. С. 379.
[4] Белинский В. Г. Собрание сочинений: В 9 т. Т. 3. М., 1978. С. 146.
[5] Гоголь Н. В. Собрание сочинений: В 9 т. Т. 5. М., 1994. С. 245.
[6] Толстой Л. Н. Собрание сочинений: В 22 т. Т. 7. М., 1981. С. 190.
[7] Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Л., 1972--1990. Т. 13. С. 219.
[8] Впрочем, в таком отождествлении женщины и жизни нет ничего необычного. Вспомним, что и имя самой первой женщины “Ева” означало “живая”.
[9] Вольтер. Философские сочинения. М., 1988. С. 515.
[10] Там же. С. 565.
[11] Ср.: Там же. С. 258.
[12] Ницше Фр. Ecce Homo. М., 1911. С. 132--133.
[13] Ницше Фр. Так говорил Заратустра. М., 1990. С. 249 (ср.: с. 70, 158, 224, 248).
[14] Там же. С. 120, 189.
[15] Там же. С. 95 (ср.: с. 197).
[16] Там же. С. 35.
[17] Ферстер-Ницше Е. Возникновение “Так говорил Заратустра” // Ницше Фр. Так говорил Заратустра. С. 296.
[18] Новалис. Фрагменты // Литературная теория немецкого романтизма. Л., 1934. С. 126.
[19] Байрон Дж. Г. Сочинения: В 3 т. Т. 2. М., 1974. С. 61.
[20] Леонтьев К. Н. Египетский голубь: Роман, повести, воспоминания. М., 1991. С. 121.
[21] Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. Т. 1. М., 1962. С. 260. В дальнейшем ссылки на это издание -- в скобках после цитаты (первая цифра обозначает том, последующие -- страницы).
[22] Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Т. 8. С. 433.
[23] Там же. Т. 14. С. 210.
[24] “Как ум, как сознание, Сальери гораздо выше Моцарта, но как сила, как непосредственная творческая сила, он ничто перед ним…” (Белинский В. Г. Собрание сочинений: В 9 т. Т. 6. М., 1981. С. 474).
[25] Толстой Л. Н. Собрание сочинений: В 22 т. Т. 7. С. 169.
[26] Вересаев В. Художник жизни (О Льве Толстом) (1921) // Вересаев В. Живая жизнь. М., 1991. С. 299--334.
[27] Мережковский Д. С. Л. Толстой и Достоевский. 2-е изд. СПб., 1901. С. 249.
[28] Страхов Н. Н. Литературная критика. М., 1984. С. 176.
[29] Григорьев Ап. Указ. изд. С. 378--379.
[30] Там же. С. 470.
[31] Григорьев Ап. Стихотворения и поэмы. М., 1989. С. 99.
[32] Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Т. 28. Кн. 2. С. 120.
[33] Там же. Т. 4. С. 238; Т. 13. С. 61; Т. 28. Кн. 1. С. 177.
[34] “Это сопротивление жизни, этот ее отпор против власти теорий
и фантазий потрясающим образом представлены г. Достоевским. Показать, как в душе человека борется жизнь и теория, показать эту схватку на том случае, где она доходит до высшей степени силы, и показать, что победа осталась за жизнью -- такова была задача романа” (Страхов Н. Н. Указ. изд. С. 104. См. также с. 111).
[35] Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Т. 6. С. 351. Как отметил К. Мочульский, “эта «философия жизни», вложенная в романе в уста Порфирия Петровича, намечена уже в черновиках” (Мочульский К. В. Гоголь. Соловьев. Достоевский. М., 1995. С. 359).
[36] Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Т. 15. С. 196.
[37] Аксаков К. С. Разуму // Поэты кружка Н. В. Станкевича. М.; Л., 1964. С. 424. “Дух жизни” и православное вероисповедание должны были, по мнению славянофилов, составить “новые просветительные начала для человечества” (Аксаков К. С., Аксаков И. С. Литературная критика. М., 1981. С. 308).
[38] Дарский Д. Достоевский-мыслитель // Творческий путь Достоевского. Л., 1924. С. 209.
[39] Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений: В 30 т. Т. 14. С. 290--291.
[40] См. об этом: Ильюнина Л. А. Круг чтения А. Блока 1910-х гг. (Блок и “Добротолюбие”) // Христианство и русская литература. Сб. 2. СПб., 1996.
[41] Блок А. Собрание сочинений: В 8 т. Т. 3. М.; Л., 1960. С. 305--306.